?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

Глава из книги Ммна Полянская "Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне". Деметра.Спб, 2011 ISBN 978 - 5-94459-030-5
Дитя победы,
или я мой папа

Читателю, наверное, желательно представить себе человека, пишущего книгу, тем более, книгу воспоминаний. В культуроведении в таких случаях говорят о «протоколах чтения», программирующих определенную перспективу, модус восприятия. Открою и я некоторые из тайников моей души, причём такие, которые имеют прямое отношение к нашей центральной теме, теме отщепенства, поиска временного пристанища, короче, места жительства. Совершаю поступок, ибо никогда таким образом не освобождала своё сознание (или подсознание?), ничего о себе не писала.
Я – тоже бездомный человеческий «продукт» эпохи. Пишу слово эпоха с большой осторожностью, потому что не исключено, что на самом деле являюсь очередным персонажем некоей трансэпохальной «драмы судьбы», в которой участвуем мы все. Я ощущаю свою бездомность с того самого момента детства, когда в 1952 году в прикарпатских Черновцах, принадлежащих некогда Австро-Венгрии,  моего отца арестовали.
Впрочем, арест был не сталинско-классический, московско-ленинградский с неизбежным ГУЛАГом или расстрелом, о каких много пишут, а местечковый. Иосифа Полянского через некоторое время выпустили, согласно устному сговору: мы тебе – свободу, а ты нам – квартиру. Договор одной стороной был нарушен: через полгода за отцом, как тогда говорили, «пришли», но его уже не было в живых. Теперь понимаю, что тогда впервые соприкоснулась с историей. Мой отец являл собой редкий тип абсолютно не замороченного властью человека. Сказывалась поздняя интеграция из боярской Румынии в сталинскую диктатору – 1945 год. Сталина, своего тёзку, мой политически ангажированный папа для конспирации в жарких политических дискуссиях называл «Ёсалы». Конспирация остроумная для подслушивающего доносителя, поскольку моего папу Иосифа на идышский манер тоже называли уменьшительно-ласкательно Ёсалы. . Один наш сосед «рассекретил» в органах Есалы (Иосифа Полянского) и подтвердил на допросе, что тот слушает иностранные «голоса».
Когда сосед, предавший моего отца, пришёл после допроса домой, то, подобно евангелическому Иуде, осознал, что совершил, и повесился на чердаке (у него было двое детей, живут в Израиле). Как сейчас помню, мой двоюродный брат Яша Коган и «дворовый» друг Боря Прокупец ( живут в Тель-Авиве) наперебой рассказывали толпе: входим на чердак, а он там стоит и показывает язык. Воистину, по выражению поэта, как шут висел. После восстания декабристов и в особенности после повешения пяти декабристов, Пушкин, как известно, рисовал на полях рукописей виселицы, подписывая: «Как шут висеть». Он опасался именно этой позорной казни – быть повешенным шутом.
А фамилия соседа на самом деле была Шут. Этот Шут заодно оклеветал тогда же и папиного приятеля по прозвищу Срул Калёк (настоящее имя библейское – Исраель, а фамилия тоже непростая: Пустыльник). Срул Калёк жил на нашей красивой  улице и по ночам слушал с моим папой под шум и грохот эфира (этот шум, между прочим, мешал мне спать) «голоса» Израиля, и просидел десять лет ещё и из-за некоего анекдота. Впоследствии, при выходе из тюрьмы, он ни разу этот анекдот не рассказал. И даже в Израиле, находясь вдали от инквизиторской красной партийщины, не уступил уговорам, категорически отказался рассказать анекдот, из-за которого просидел «от звонка до звонка» десять лет. Яша Коган после прочтения первого варианта моей книги рассказывал мне по телефону, как было любопытно всё же узнать содержание анекдота, узнать, из-за чего заперли в клетку человека на десять лет. Так и ушёл из жизни страдалец с величественным библейским именем Исраель, комическим прозвищем Срул Калёк и со своей «тайной анекдота».
Когда сосед повесился мне, шестилетней девочке, вначале даже понравилось, что его больше нет, поскольку он не разрешал нам, детям, рвать зелёные яблоки в нашем маленьком уютном саду и бегал за нами с лопатой. Видно, Шут хотел, чтобы яблоки поспели, но так он до этого и не дожил.

Я родилась в сожжённой молдавской деревне, куда родители вернулись из эвакуации. Село Рышканы бельцкого округа известно было в довоенное время как уважаемое еврейское местечко черты оседлости с синагогой, хедером, школой и гимназией. Кто этого не знал? Вот почему я была удивлена, когда обнаружила, что нынешний президент Германии Келлер родом из тех самых Рышкан, которые в моем сознании сформировались (я там прожила всего один месяц) как некое глухое местечко, глухомань. На самом деле мать президента госпожа Келлер родилась в Рышканах в 1904 году. А мой отец – в 1908 году . Оба родились в достославном селе тогда, когда там господствовала еще царская Россия с соответствующими жестокими правилами черты оседлости. Но такого быть не могло, чтобы будущая госпожа Келлер там родилась, поскольку селение было еврейским, а не немецким.
Средства информации Германии и сегодня сообщают, что Рышканы - поселение немецкое. «Немецкий» интернет подтверждает это, причем, без намека на «отдаленную» даже близость евреев. Тогда как «в русском» интернете Рышканы значатся как еврейское местечко без намека на приближение немцев. Поразмыслив, я решила: если президент скрывает свое еврейство, пусть живет на радость детям!
Все же я была озадачена и позвонила в Израиль своему дяде Йойне, выходцу из Рышкан. Он сообщил мне, что недалеко от еврейских Рышкан, возле дачи Бирмана, очень богатого, почтенного, уважаемого человека до Второй мировой войны располагалось немецкое поселение.
- Немецкое поселение находилось близко? - спросила я.
- Примерно, в двух километрах от нас.
- Ты там бывал?
- Ты в своем уме? Что мне было там делать?
-Ни разу не бывал?
-Как я мог там быть! Что ты такое спрашиваешь?
Мой дядя был шокирован моим нелепым вопросом «ты там бывал?»
Наша с ним конструктивная беседа все прояснила в большой истории не хуже, чем это сделали бы историки. Вдруг возникла черная тень гетто. Для израильтян третьей волны эмиграции, «местечковая» тема давно ушла в прошлое. Я бы сказала, что для потомков Йойны Полянского, папиного брата, - это изжившая себя, позорная даже, тема униженного когда-то еврейства, гетто с соответствующими комплексами.
Между тем, черта оседлости образовала между реальными еврейским и немецким Рышканами два параллельных мира, которые никогда не могли пересечься. Иной раз не преодолеть и маленького пространства, хотя полагают, что мир тесен. И в нескончаемом кружении блуждаешь на крохотном куске земли, поскольку дальше идти не положено.
И все же, может, она видела моего папу? Может быть, на перекрестке дорог, возле дачи Бирмана, на нейтральной полосе, немецкая десятилетняя девочка однажды столкнулась с мальчишкой из черты оседлости в большой смешной кепке - моим шестилетним папой и посмотрела на него удивленно и подумала: какие же они забавные, большеглазые черноглазые мальчишки, что живут по другую сторону дачи Бирмана, в других Рышканах, столь не похожих на их собственные ухоженные Рышканы с добротными аккуратными одноэтажными домиками, с непременными приусадебными участками, курятниками, коровниками и обязательными свинарниками.

Я задумана была в честь наступающей победы.
В Самарканде, в эвакуации, осенью сорок четвертого года моей матери под утро приснился вещий сон. Огромное зарево пылало на всём видимом небе. И высвечивались в пламени два профиля, обращенные друг к другу нос к носу – Гитлера и Сталина. Вдруг Сталин поднял руку и ударил ею по профилю Гитлера. И Гитлера не стало. Выслушав мамин сон, папа сказал:«Скоро победа! И в честь этого нам нужно родить ребенка».Согласно такому вердикту, я появилась на Божий свет. У моих родителей было тогда уже двое детей: мой старший брат Ушер (его в миру называли Саша, а о его скитаниях по свету, в том числе и шахтерских, я часто вспоминала, думая о скитаниях Горенштейна) и сестра Рая. Оба ушли из жизни и погребены далеко друг от друга, во многих тысячах километрах: сестра похоронена под неподвижным белым солнцем Назарета, а брат – в заснеженном Архангельске. Кроме того, до войны от воспаления лёгких умер ещё один мой брат Карпалы, пяти лет, очень красивый, кудрявый мальчик.

Вернёмся к папе. Его выпустили в 1952 году, потому что он согласился отдать ИМ квартиру. Не ахти, какая квартира! Родители приехали в Черновцы в 1945 году, когда по Бессарабии разнёсся слух, что в Черновцах пустуют роскошные квартиры. В живописном прикарпатском городе жили чудом оставшиеся в живых евреи из бывшей Австро-Венгрии, знавшие немецкий язык, с которыми наши «бессарабско-румынские» никоим образом не «соприкасались», так же, как в нынешней Германии евреи из стран Восточной Европы, как правило, лишены контактов с теми, кто именует себя немецкими евреями. Напротив нас жил местный еврей-профессор, на которого я взирала с почтением, когда он в своём чёрном беретике подходил к дому, а затем исчезал за таинственными тяжёлыми, чугунными, узорными воротами. Никто из «наших» евреев с ним заговаривать не решался.
Увы, мы заявились в Черновцы, как всегда, к шапочному разбору. Нам досталась квартира не в центре у ратушной площади (Красная площадь) с соответствующими удобствами, а ближе к окраине. Наша бельэтажная квартира состояла из одной большой комнаты с паркетным полом и кухни с деревянным полом. На кухне я спала на большом шнайдерском (портняжном) дубовом столе. В углу, ближе к двери  выдвигалась вперед печь, и мама пекла в ней роскошные круглые белые хлебы. Существенным украшением кухни служил кран с округлой чугунной раковиной, под которой я долго просиживала, изучая её затейливые узоры (как я теперь понимаю, узоры «модерна»).
Выпущенный на свободу под залог такой замечательной квартиры Иосиф Полянский, вероятно, подумал, прежде, чем отдать ИМ ее: «Война позади, мне всего 43 года, я ещё молод, и всё ещё можно наладить, и денег заработать, и другой угол для семьи приобрести». Согласно «джентльменскому» договору с местным НКВД, Иосиф Полянский, единственный «просвещенный» человек в своем кругу (питомец четырехгодичной рышканской гимназии), с тремя детьми оставил квартиру и уехал в грязный и некрасивый молдавский город Бельцы, город тихого убожества, который я не полюбила с первого взгляда и навсегда. Почему-то в моём сознании этого периода жизни осталась непролазная черная уличная грязь моего недетства. На самом деле эта грязь не была моей фантазией и наваждением. Вернее, не совсем фантазией и наваждением. Название молдавского города Бельцы (Бэлц, Балти) означает в переводе на русский язык болото. Бельцы – населенный пункт, достаточно древний, был построен на болоте, разрушен татарами, вновь отстроен в 1811 году, и по указу Александра Первого получил статус города. Город оказался перспективным в торговле (в основном торговал скотом), поскольку граница с Австрией проходила рядом.
Знаменитая песня на идише «А штейтеле Бельц» вошла в классику и была в репертуаре сестер Бэрри. Привожу одну строфу этой песни, у которой, кстати, очень «сложная» мелодия, в моем переводе на русский язык:
О, мой городок Бельцы – городок моего детства! Расскажи же, старик, расскажи, не томи, как выглядит домик детства? И всё так же озарен ли сказочным светом, который исходил из него? И стоит ли ещё то деревце, которое я так нежно выхаживал?
В тридцатых годах мой дед по материнской линии Ихил Лернер («Ихил дер Робер», то есть рябой – так его называли из-за двухцветных усов – левый ус был светлым) приехал со своей многочисленной семьей из Бухареста в Бельцы (вероятно, из-за финансовых трудностей не было у них постоянного места жительства) и построил себе там почтенный дом, куда приходил его друг, местная знаменитость штефенештер Ребе. Мой дед Ихил Лернер и бабушка Мина Лернер, урожденная Лозман, погибли весной 1942 года в эвакуации в маленьком узбекском городе Наманган при невыясненных обстоятельствах. Могила их неизвестна.
Читатель, вероятно, обратил внимание на то, что я почти цитирую Горенштейна, написавшего (см. вторую главу моей книги): «Могила моей матери неизвестна». Однако обратили ли вы, дорогие читатели, внимание на то, что место гибели матери Горенштейна и моих бабушки и дедушки совпадает?  Перечитайте рассказ писателя «Арест антисемита», и вы будете озадачены не меньше моего вдруг объявившимся узбекским Наманганом (а не места под Оренбургом, как заявлено было писателем в «Товарище Маца...»: «могила моей матери где-то под Оренбургом...»). И более того, для создания окончательной таинственности добавлю: совпадают у всех троих и место, и время, и предполагаемая причина смерти - тиф. Жизнь, друзья мои, гениальный автор! Жизнь сочиняет невероятные вещи. Вряд ли я когда-нибудь отправлюсь в Наманган по следам гибели моих бабушки и дедушки. Однако не удивилась бы, если бы вдруг оказалось, что Энна Абрамовна, а также Мина (Мынца) и Ихил Лернеры, ставшие жертвой эпидемии, столь характерной для военного времени,  оказались похороненными в одной братской могиле. Стало быть,  и Горенштейн, подобно романтикам,  сочинил себе, не только в рассказе «Дом с башенкой», но и в жизни эффектный сценарий ( вынос матери из поезда где-то в оренбургской степи, мальчик, оставшийся один в поезде), в котором стал главным действующим лицом -  «зрительно –биографической эмблемой» (Пастернак).

В 1952 году мы, изгнанная семья, сняли в Бельцах комнату напротив еврейского кладбища. Мой отец умер через полгода, думаю, что в первую очередь от горя, поскольку ценой своей свободы оставил детей без крова, в чужом углу. Странно, но брат и сестра и мама не присутствуют в моей драме утраты отца. Они выпали из моей памяти. В драме только два персонажа – я и мой папа. Причем, здесь вполне уместно, как это «проделала» Цветаева, написав слова «Памятник-Пушкину» одним словом, ибо эти два магических слова слились для неё в нечто неразделенное, написать мойпапа одним словом, поскольку ощущаю его абсолютно только своим и по сегодняшний день.
Детская психика не желала принять катастрофы, ужаса смерти любимого, всегда весёлого отца, и я сочинила себе бытие с папой, который и не умер вовсе. «Его с кем-то перепутали», – сказала я себе. Эти слова я помню и сейчас дословно. Я была уверена, что кого-то другого увезли в повозке, увязающей в чёрной грязи.
С этого времени период общения с папой продолжался долго, и это была моя тайна. Мойпапа стал ко мне приходить в гости, и мы беседовали, и по-прежнему ему было радостно оттого, что я ему рассказывала о своих делах. Разумеется, он приходил ко мне и тогда, когда я ложилась спать, чтобы мне было не так бесприютно. Мне было семь лет, когда умер мой отец Иосиф Полянский. Я была очень маленькая, худенькая и бледная (так говорили взрослые), в тёмно-бордовых фланелевых шароварах, которые месили бесконечную бельцкую грязь и оставляли её на себе. Так я, «дитя победы», бродила по улицам.
Однажды мойпапа подошёл ко мне на улице, махая мне рукой и улыбаясь (я помнила, что за день до смерти он из больничного окошка тоже улыбался мне и махал рукой.). Он подошёл ко мне, и мы, как всегда, затеяли оживленной разговор, и я очнулась оттого, что со мной разговаривал не папа, а чужая женщина. «Девочка, почему ты одна, где твоя мама? У тебя вся грязь на шароварах, и почему ты всё время улыбаешься?». Каково же было моё потрясение, когда спустя много лет я увидела отрывок из своего тайного сокровенного мира в рассказе Горенштейна «Дом с башенкой». Мне тогда показалось, что даже ритм и стиль этого рассказа соответствовал разрыву ткани моей безотрадной детской судьбы.
В рассказе Горенштейна мальчик едет с мамой в поезде в Сибирь в эвакуацию. Она, как мы помним, заболевает и умирает. Мальчик остается один, без мамы.
«Он сидел и думал, как приедет в свой город и встретит мать, которая, оказывается, осталась в городе, в партизанах. А в эвакуации он был с другой женщиной, и эта другая женщина умерла в больнице. Ему было приятно так думать, и он думал всё время об одном и том же, но каждый раз всё с большими подробностями.
- Ты чего улыбаешься? – сказала кудрявая женщина. Мать умерла, а ты улыбаешься... Стыдно...»
Привожу последние строки рассказа о мальчике, неумолимая судьба которого предопределена, ибо он один на всём белом свете – у него нет родителей, и не будет никогда. Одна отрада – его детские мечтания и сны:
«Уже перед самым рассветом, когда выгоревшая свеча потухла и старик прикрыл ноги мальчика тёплой кофтой, мальчик увидел мать, вздохнул облегченно и улыбнулся.
Ранним утром кто-то открыл дверь в тамбур, холодный воздух разбудил мальчика, и он ещё некоторое время лежал и улыбался...».
С одной стороны, несоизмерима трагедия девочки, потерявшей отца с трагедией мальчика, отправленного в сиротский дом. А с другой стороны, та маленькая семилетняя девочка в бордовых фланелевых шароварах, бродившая по мрачным улицам, в одночасье лишившаяся своего дома, двора, улицы, города и отца, не понимала и не могла понять, что можно ещё большего лишиться. И, кроме того, маленьких трагедий, как известно, не бывает.

Подвожу неполные итоги моим скитаниям. Я родилась на пепелище – не на улице, какое-то помещение всё же было. Когда мне исполнился один месяц, увезли в город со сверкающими, красивыми и разнообразно выложенными тротуарами, на которых можно было затевать разные игры, семилетней – отправили в другой, где тротуаров не было, а была только непролазная грязь, одиннадцатилетней вернули в первый, с тротуарами, где мы жили в проходной чужой комнате под непрерывные крики хозяйки квартиры, скандалившей со своим сыном, затем меня вернули опять в бестротуарный город, в котором сразу же угасали солнечные образы.
Да простят меня жители молдавского города, который, рассказывают, до войны даже обладал индивидуальностью, структурой, «своим лицом» и даже своей песней, и да простят меня бывшие мои соученики, оставшиеся в нём, но именно такое тягостное впечатление произвёл он на меня, после тихой улицы Предкарпатья, поднимающейся в гору, по которой из-за крутизны не ездили машины, с нарядными особняками, напоминающими помещичьи усадьбы, и прилегающими к ним садами, что придавало улице патриархальный вид. Эти дома с тяжёлыми резными дверями с затейливыми ручками были украшены цветочками, ангелочками, а у некоторых сверкали крыши, выложенные мозаикой, и, чем выше в гору, тем они были красивей и загадочнее, словно затаили в себе воспоминание, видение для моей души. Впечатления от домов с орнаментами, изображающими растения и зверей, которых касались мои пальцы, оставили след во мне. Я помню ещё, что по моей улице Шевченко (я запомнила номер дома - 88), по которой, повторяю, никогда не ездили машины из-за сильного её наклона, я убегала на противоположную сторону во двор к своей двоюродной сестричке Броне, тогда тоже Полянской, и, замирая от страха перед огромной злобной соседской овчаркой по имени Рекс, которая на огромной толстой цепи рвалась ко мне, в то время, как я упорно пробиралась, прижавшись к стене, к квартире папиного брата Йойны, папы Брони, чтобы только взглянуть на новогоднюю ёлку ослепительной красоты с настоящими яркими мандаринами. В Черновцах, утопающих в садах, мандарины не росли. Я ещё убегала на другую тихую улицу, упирающуюся в нашу, где жил отличник-десятиклассник Хуна (влюблённый в мою сестру Раю) и не получивший золотую медаль по причине антисемитизма, о чём говорил «весь город». Родители Хуны уже знали, зачем я пришла, и подводили меня к заветному окну, открытому в замкнутый квадратный дворик. И там – там они, эти красавцы, павлины, важно расхаживали, распустив немыслимой красоты хвосты, и я любовалась ими, стоя часами у подоконника молча и серьёзно. И никто меня не тревожил в этом моем созерцании.
Спустя три года после смерти папы, мама (Сима Полянская, урожденная Лернер) вышла замуж за пожилого человека из Бельц со значащим еврейским именем Пейсах Хаит (Пейсах –Пасха, Хаит в переводе с иврита жизнь) – ради одного лишь пристанища. Итак, мы с мамой, наконец, приобрели жильё, и я опять спала на кухне, дверь которой выходила прямо в открытый, без единого дерева двор, распахнутый на улицу, по которой ездили грузовые машины. (Это был выезд из города.) Но всё же это было угол, подобие постоянного места жительства.
Отчим, обладающий столь благостным именем, означающим Пасху и саму жизнь, ненавидел книги, что в моём случае совсем даже некстати было, ибо книги были моей единственной радостью, так что отношения складывались трудно. Отчим органически не мог видеть книгу в моих руках (впрочем, у своей дочери тоже.).
Книги (в особенности мы с дочерью отчима Дорой Клоцман любили объёмные романы) были спасением в захолустном городе, где – по моему твёрдому убеждению – ничего хорошего произойти не могло, так же, как и в Гаммельне цветаевского «Крысолова». Но что ещё хуже – в отличие от Гаммельна, этот город, опять же по моему твёрдому убеждению, не мог бы никаким чудом войти в искусство, поскольку у него не было певца, не было братьев Гримм, а также Браунинга и Зимрока, воспевших недостойный Гаммельн. В моём городе можно было «проживать» только чужие жизни, кем-то уже сотворённые в искусстве. Так я и жила, читая «толстые» романы, проживая необыкновенные чужие судьбы.
Одноэтажный дом, в котором находилась так называемая «квартира» отчима, был выложен из какой-то особой смеси глины и ещё чего-то, и чем больше он оседал в землю, тем крепче становился. Он и сейчас стоит незыблемо, но уже за железной оградой с калиткой, запертой на огромный амбарный замок, и принадлежит теперь почему-то, как и все остальные жилые помещения во дворе, тёте Тасе, соседке-украинке с неувядающим, как у куклы, лицом. От неё я, когда мне было уже двадцать лет, впервые услышала, что мы, евреи, совершаем ритуальные убийства. Однажды, навещая кладбище в Бельцах, я решилась подойти к этому дому и видела это гладкое восьмидесятилетнее лицо с маленькими сверлящими глазками, и почему-то мне стало страшно от такого неожиданного для меня бабьего варианта Дориана Грэя. После моего почти тридцатилетнего отсутствия, тётя Тася, на всякий случай, не пустила меня во двор.
¾
Я отправилась в Ленинград по своему личному решению. Я прочитала «Мартина Идена», и мне понравилось его упорство в борьбе с неотвратимостью. Я путешествовала в общем вагоне на деньги, которые заработала в швейной мастерской, где мы, «экспериментальные» дети хрущевской оттепели учились подшивать подолы – мы учились в одиннадцатилетке именно из-за этих подолов. До сих пор с отвращением беру иголку в руки. В общежитии института у меня сразу же украли заработанные в мастерской сто рублей, и вступительные экзамены я сдавала, голодая буквально. Иногда мне давали что-нибудь поесть другие абитуриентки, соседки по той самой комнате, в которой у меня пропали деньги из чемодана.
В 1962 - 64-х годах завершили школьное обучение не только одиннадцатые, но и десятые классы, вовремя остановленные. Очередная хрущевская чудовищная причуда была отменена, и миллионы абитуриентов (то есть выпускники десятых и одиннадцатых классов) толпились у стен, ворот и дверей высших учебных заведений. Тем не менее, я всё же умудрилась поступить на филологический факультет пединститута имени Герцена, ныне университета (говорят, сейчас там нет никакого конкурса).
Двадцать шесть лет я прожила в Ленинграде, где, как мне тогда казалось, приобрела семью. Мой первый муж Юрий Гиммельман, который приобрёл мою фамилию, то есть, он - Юрий Полянский. Нынче он, находясь в другой семье, вероятно, сожалеет о приобретении фамилии моего отца. К тому же еще, его собственная родословная, как выяснилось, оказалась связанной не с местечковым вариантом, а совсем даже наоборот: предки находились что называется на гребне истории (агенты Савенкова, оперные певцы Мариинского театра, близкие друзья гетмана Потоцкого и прочее в этом роде). Юрий Полянский, с которым я прожила двадцать два года, - в некотором роде типичный представитель студенческой молодежи 60-х годов, из тех, кто подавал надежды и оказался потом не у дел, прозябая в тоске на «закрытом» предприятии, как и многие его сокурсники. Расстались мы как будто внезапно (говорят, что все так расстаются). На то, вероятно, было множество причин по совокупности.
Я придерживаюсь мнения Дон Кихота, который говорил, что «каждый сам даст ответ за свои грехи», поэтому говорю только о себе. Полагаю, что у Юрия Полянского другая версия. Вероятно, на первых порах моя наркотическая литературная увлечённость восхищала Юрия, тогда ещё Гиммельмана, а потом стала настораживать, поскольку, вследствие неугасающих литературных страстей, муж отодвигался на второй план. Я мало отличалась от литературной героини из второй части моего романа «Синдром Килиманджаро», которая говорит: «Я знаю, что время никого не щадит, и каждый день старит нас. И самой незрелой была я со своими вкусами, политическими воззрениями, а, главное – обо всём умеющая судить. Свои литературные увлечения считала своим преимуществом. Обо всём имела мнение, и о тайнах жизни тоже. И вот эта жизнь дала трещину». Правда, в отличие от моей героини, я литературными кумирами не обвешивала стены, но кумиры были основной темой моих разговоров, и бывший муж вполне мог почувствовать себя зажатым среди литературных авторитетов, так что оставалось встать навытяжку по стойке смирно.
Возможно, последней каплей терпения Юрия Полянского явилось бурное ахматовское «собирание» в самом начале горбачевской перестройки (мы создавали экскурсию «Ахматова в Петербурге») и обсуждение материалов в пределах моей огромной квартиры на 14-й линии Васильевского острова, когда ещё не было ахматовского музея, а Нина Попова конфликтовала с коллегами на Мойке 12. Во время «собираний» моих подруг и чтения вслух этих материалов светлыми летними вечерами, бывший муж, воспитанный, ответственный человек, оказывал исследователям Ахматовой гостеприимство, а вернее, попросту обслуживал их – разносил чай, кофе, пряники и другие сладости в сопровождении нашего дружественного эрдельтерьера. Затем мы с сыном на 40 дней уехали в Израиль к сестре.
В течение этих сорока дней в квартире не раздалось ни одного телефонного звонка, в том числе и моего (это одно из покаяний моей израненной души). Бывший муж остался в тихой квартире с умирающей собакой, которая почему-то решила умереть именно теперь. И когда я, наконец, заявилась, полная заграничных впечатлений (мы с сыном Игорем ещё и в Египет умудрились заглянуть), бывший муж сказал мне: «Я посторонний среди вас с вашей Ахматовой». Таким образом, вечерние собрания в моей квартире у Невы вокруг Ахматовой – это некий штрих, ставший в воспоминаниях драматическим.
Юрий Полянский умудрился тайком похоронить нашего эрделя-терьера Геркона на кладбище, воспетом «нашей Ахматовой» (« А Смоленская ныне именинница, Синий ладан над травою стелется...» и категорически отказался показать место захоронения.
Впоследствии он также категорически отказался принять в дар мою книгу о Цветаевой, сказав моей коллеге: «Я литературой не интересуюсь». Так я была отторгнута вместе со своей литературой.
¾
Полагаю, что хорошо знала Петербург, благодаря своей профессии. Дело в том, что по окончании филологического факультета я ещё целый год училась на специальных курсах, тесно связанных с литературной топографией, «Литературный Петербург-Ленинград» со специализацией «Пушкин в Петербурге» и с семинарами, проводимыми известным пушкинистом В. Э. Вацурой, (с получением уникального диплома и примечательной в нём записью «Пушкин в Петербурге»). Я предполагала, что в какой-то степени овладела сложным жанром с особенной тематикой, которую древние назвали «гением места».
В течение шестнадцати лет я работала в литературной секции легендарного Ленинградского городского бюро экскурсий, располагавшемся в роскошном здании бывшей Английской церкви на Набережной Красного флота 56 (Английской набережной). Эта могущественная организация (заявляю без иронии) занималась не только экскурсионным делом, но и вела научную работу. Из недр организации вышло много замечательных книг о писателях и деятелях искусства, живших в Петербурге и пригородах. Я приняла скромное участие в такой работе, и была одним из авторов книги «Одним дыханьем с Ленинградом...», которая вышла в Лениздате в 1988 году. Составителем ее была ушедшая из жизни в начале 2010 года Галина Георгиевна Бунатян, приобщившая меня и многих моих коллег к изощренной и изысканной топографической культуре Петербурга. Бунатян - автор книги «Город муз» и других книг о литературном Петербурге и его пригородах. Еще живы люди, обладающие материалами и архивами о ГЭБе, уникальном пристанище искусствоведов, историков и литераторов, терпеливо ожидающие, что объявится, наконец, бывший «ГЭБовец», который напишет о нем книгу. Впрочем, одна книга уже есть. Это повествование Иры Елиной «Роман с ГЭБом».
Среди бывших коллег оказались в будущем известные литераторы - Владимир Шубин, автор книги «Поэты пушкинского Петербурга», Любовь Шиф, автор трилогии для детей «Путешествие с Аликом и Гусариком (недавно вышла её книга «Противостояние Марса»), Ирина Вербловская, опубликовавшая книгу о Перербурге Ахматовай «Горькой любовью любимый», а также внештатные экскурсоводы Иван Толстой, автор нашумевшей сейчас книги «Отмытый роман Пастернака», Александр Лурье («Литератор Писарев», «Разговоры в пользу мертвых») и многие другие.
Я как будто бы даже любила Петербург, но отчего-то смотрела на него «гоголевским» взглядом постороннего («Италия она моя! ...Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – всё это мне снилось»). Как будто бы я, как и он, знала, что когда-нибудь покину его.
Мои путешествия продолжались. Я еще умудрилась жить в Иерусалиме, причем во время войны в Персидском заливе. А затем, возможно и окончательно осела в Берлине. Впрочем , не буду загадывать, окончательно или же окончательно я поселилась в Берлине.
Берлин стал местом действий следующих моих книг: «Музы города», «Брак мой тайный... Марина Цветаева в Берлине», «Флорентийские ночи в Берлине. Цветаева, лето 1922», Foxtrot белого рыцаря. Андрей белый в Берлине». Однако и здесь не покидает меня чувство сиротства. Ловлю себя часто на мысли, что посторонний я в нем человек.
Вначале моего откровения я предупредила, что не решаюсь винить войну, сталинский режим, время, эпоху, а также жестокий век в моём личном отщепенстве, поскольку подозреваю здесь некую предопределённость Вот

Александр Блок винил не судьбу, но время, наступающий 20-й век. Он был уверен, что эпоха во всём виновна. Во вступительных строках «Возмездия» он буквально проклинает страшную грозовую эпоху:


Двадцатый век... ещё бездомней,
Ещё страшнее жизни мгла
(Ещё чернее и огромней
Тень люциферова крыла.)
Пожары дымные заката
(Пророчества о нашем дне),
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине.
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь)
И неустанный рёв машины,
Кующей гибель день и ночь.

Двадцатый век... ещё бездомней..., говорит Блок – и это его правда. Не смею думать, что жизнью правит слепой случай, поскольку она тогда теряет нравственную ценность. Детство предлагает немало загадок, загадок, которых не разрешит ни теодицея, ни психоанализ, ни литература.

Profile

mipoliansk
mipoliansk

Latest Month

October 2018
S M T W T F S
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
28293031   
Powered by LiveJournal.com